laughter lines run deeper than skin (с)
Вивиан Ричардс, очевидно, более всего известен нам по цитате о своем отношении к Лоуренсу:
". . . for me it was love at first sight. He had neither flesh nor carnality of any kind; he just did not understand. He received my affection, my sacrifice, in fact, eventually my total subservience, as though it was his due. He never gave the slightest sign that he understood my motives or fathomed my desires."
Но вообще-то этот человек наблюдал за жизнью Лоуренса в довольно интересном ракурсе, их дружба и сотрудничество (ну, или попытки сотрудничества) продолжались с Оксфорда по послевоенное время и живо описаны у Уилсона:
telawrence.info/telawrenceinfo/life/lawr02.pdf
telawrence.info/telawrenceinfo/life/lawr03.pdf
telawrence.info/telawrenceinfo/life/lawr05.pdf
Именно Ричардсу Лоуренс писал с раскопок о своих литературных планах (объясняя провал их планов насчет организации типографии), и именно ему адресовано одно из немногих писем военного времени, изданное у Гарнетта:
telawrence.net/telawrencenet/letters/1918/18071...
Другие письма:
telawrence.net/telawrencenet/letters/1916/16030...
telawrence.net/telawrencenet/letters/1919-20/19...
telawrence.net/telawrencenet/letters/1919-20/20...
telawrence.net/telawrencenet/letters/1919-20/20...
и то, что удалось найти мне, включая книгу самого Ричардса
Кое-что еще из Мэка (можно я не буду весь подлинник набивать?
):
Вивиан В.Ричардс, валлийско-американский "метафизик", который учился в Колледже Иисуса вместе с Лоуренсом и который был, возможно, его ближайшим другом-ровесником в те годы, описал (has provided the account) их отношений и деятельности Лоуренса в то время. Описание Ричардса (как многие среди друзей Лоуренса) окрашено интенсивностью его очарованности Лоуренсом и привязанности, которая, в случае Ричардса, была благоговейной преданностью (worshipful devotion). Найтли и Симпсон, в их недавней книге, have elaborated любовь Ричардса к Лоуренсу. Они предполагают, что Ричардс мог желать физической интимности с ним, но получал от него лишь привязанность и уважение духовного рода.
Ричардс разделял с Лоуренсом страсть и ностальгию по средневековому, героическому, рыцарскому миру, в котором не были еще изобретены порох и книгопечатание, миру, свободному от материализма современной жизни. Их обоих привлекал средневековый культ Уильяма Морриса, с подчеркиванием личного ручного мастерства. Они совершили паломничество в город Котсуолд, в котором Моррис жил и работал, и планировали орагнизовать типографию, вдохновленные перепечатками, которые делал Моррис с прославленных рукописей.
Ричардс описывал личные привычки Лоуренса в эти годы, особенно его наслаждение горячими ваннами (одно из немногих удовольствий, в котором Лоуренс никогда себе не отказывал), и как мало он ел и спал. Вместе, писал Ричардс, они бродили (explored) ночью по Оксфорду, и однажды Лоуренс нырнул в прорубь на замерзшей реке (больше это никем не подтверждалось). Ричардс вспоминал в подробностях многие книги, которые читал Лоуренс, особенно труды романтических поэтов, и наблюдал, как он обсуждает детали и даты средневековой истории и архитектуры с другими студентами. Ричардс также отмечал усилия Лоуренса в чеканке по меди (особенно когда его интересовало оружие), резьбе по дереву и фотографии. Но Лоуренс видел узость кругозора и интересов Ричардса, которые, может быть, расхолодили (discouraged) его, чтобы слишком глубоко уходить в какой-нибудь из их проектов.
Прежде всего "это было опьянение его дорогого товарищества (companionship), перед которым я никогда не мог устоять", - писал Ричардс, и неоднократно называл себя учеником Лоуренса, который был очарован и вдохновлен захватывающими интересами, планами, авантюрами и познаниями своего друга, когда они искали того культурного пиршества, которое может дать Оксфорд и его окрестности двум чувствительным студентам. Ричардс подчеркивал юмор Лоуренса и его любовь к шуткам, тонкий, спонтанный и индивидуальный характер его выходок. Лоуренс не интересовался, согласно Ричардсу, "групповым дурачеством" (crowd fooling), подобного тому, что происходило на ярмарках или на регате восьмой недели. (...)
Согласно одному из его друзей, Лоуренс потерял место в воскресной школе, за то, что прочел классу прекрасный рассказ Оскара Уайльда (Уайльд был тогда в опале). According to one of his friends, Lawrence lost a Sunday School post for reading the class a beautiful story of Oscar Wilde's (Wilde was then in disgrace). (Vyvyan Richards to Helen J.Cash, March 4.1965. in the Sunday Times researchmaterials).
В другой раз Нед или Уилл упомянул Оскара Уайльда, и миссис Лоуренс сказала ему не называть этого имени, особенно в присутствии девочки. Another time Ned or Will mentioned Oscar Wilde, and Mrs.Lawrence told the boy not to say that name, especially in front of a girl. (Interview with Janet Laurie Hallsmith, March 25, 1965).
Теперь небольшая книжка Ричардса о Лоуренсе. Довольно странная история с этой книжкой - в списке опечаток указано, что название "Портрет Т.Э.Лоуренса" попало туда из другой книги автора, а это - очерк "Т.Э.Лоуренс" для какой-то из ихних "Жизни замечательных людей". По сути, сама биография менее интересна, чем могла бы быть - это довольно близкий к тексту краткий пересказ "Семи столпов" плюс компиляции из Лиддел-Гарта (вплоть до сравнения с Шерлоком Холмсом
) и, вероятно, других источников. Думаю, что многие из знакомых Лоуренса подобные биографии как минимум помогали решить материальные затруднения
(вот Сторрс, к примеру, о нем лекции читал).
Но некоторые детали занятны, а кроме того, еще один взгляд со стороны...
В этом коротком рассказе о нем будут прослежены три ноты: нота миссии — человек перед лицом исторической необходимости; нота превосходства — его силы, не знающие равных, и нота личной свободы.
In this short account of him there will be three notes to watch for: the note of mission –the man meeting a historical need; the note of supremacy –his matchless powers; and the note of personal freedom.
Там, один за другим, мальчики поступили в среднюю школу Оксфорда, откуда, говорят, их можно было видеть утром, ехавших на велосипедах, друг за другом, старший первым и младший последним, все в похожей одежде. Их жизнь была упорядоченной. (There, one after another, the boys entered Oxford High School, whither, it is said, they could be seen of a morning cycling in due sequence, the eldest first and the youngest last, all dressed alike. Theirs was an ordered life).
О неприязни к организованным играм: «В этом был намек на почти зловещую (sinister) сторону его чувства собственной силы. Всю свою жизнь он должен был быть первым (supremе) во всем — а в соревновательных играх все время приходится притворяться, что сознательно принимаешь поражение, и это казалось ему фальшивым. Но, должно быть, еще больше он был утомлен их бесполезностью (futility)».
Многие из его выходок были совершены в одиночестве, но рано или поздно он рассказывал о них другу; в его природе было любить небольшую «частную галерею». Действительно, он хотел восхищения, пораженного удивления, — годы спустя он и сам об этом говорил — но особенно ему нужен был кто-нибудь, чтобы разделить с ним веселье. И в этом всем была такая обезоруживающая привлекательность (lovableness), что это наивное представление было скорее достоинством, чем недостатком. Но было еще кое-что. Мало кто собрал за собой такой огромный шлейф историй, как он, серьезных и комических, и большая часть могла исходить лишь из его уст, но ни одна из этих историй не была направлена против него — его превосходство, казалось, никогда не должно было страдать.
Он научился быстро пробегать книгу и брать из нее полезное, чтобы твердо сохранить в своей безграничной памяти, иногда за несколько минут; потому что, как он обычно говорил, мало книг, которые могут сказать что-нибудь, что не было сказано где-то раньше. К некоторым, конечно же, он возвращался снова и снова ради удовольствия: в юности такие писатели, как Мэлори, Моррис, Кристина Россетти, Л.Хаусман, не слишком много из Теннисона и, возможно, вовсе ничего из Браунинга.
Волосы у него были льняного цвета, и он носил их длинными. Глаза его, когда вы их замечали, были довольно светлого голубого цвета, но он нечасто смотрел прямо вам в глаза. Иногда казалось, что это проистекает из глубоко укоренившегося в нем инстинктивного уважения к личной неприкосновенности (integrity) других. Эта его сильная воля могла так легко становиться повелительной, а управлять другим человеком, другом, было для него отвратительно.
Действительно, никакие корпоративные мероприятия не привлекали его. Не для него было что-то готовенькое (ready-made), тем более столь банальное и традиционное, как большинство наших развлечений. «Кутерьма» (“rags”) в колледже и тому подобное неоригинальное шутовство казалось ему плохим развлечением.
Именно он чинил вещи, которые ломались в его доме. Если вы приходили к нему, и он не читал, сидя на полу, значит, он был занят какой-нибудь metalwork, а может, проявлял фотографии.
Искусство печати (fine printing) привлекало его больше, чем любая другая форма ручной работы. Это были одни из врат в мир Уильяма Морриса — мира, наполовину созданного из мечтаний и наполовину — из утонченного прикладного искусства (craftsmanship), которое все еще имело стольких приверженцев в начале этого века. Другими вратами была исландская сага, которую Моррис адаптировал в соответствии с собственной оригинальной творческой силой. Лоуренс приводил снова и снова кого-нибудь к великому эпосу «Сигурд Вельзунг» и романтическим историям, таким, как «Корни гор» и «Пустая земля». Потому что он был настойчивым вербовщиком единомышленников (proselytizer). Спросите его юных друзей из ВВС, которых годы спустя он вводил (shepherd into) в свои избранные земли книг или музыки. Одной из самых дорогих черт в нем была эта готовность зажечь и своего спутника огнем по поводу какого-нибудь собора, или афинского Акрополя, или стихотворения Кристины Россетти, или одного из современных романов. В воспоминаниях друзей о нем это можно найти снова и снова.
Действительно, Лоуренс и почитаемый им Уильям Моррис разделяли много общего, так же велика была и разница между ними. Моррис был прежде всего мастером ручной работы (a man of his hands), художником-ремесленником: с какой теплотой он говорит в своих «Корнях гор» о ваятеле за работой на крыше замка, «носом к балке», который молится лишь о том, чтобы продлился дневной свет! Лоуренс также испытывал глубочайшее удовлетворение от такого мастерства (excellence) в ручной работе, сам обладая высоким мастерством, хотя никогда не был таким же созидающим художником.
Тяга к искусству печати никогда не оставляла его. Она занимала его планы в первые годы в Оксфорде, и потом, пока война не заполнила весь горизонт. И наконец, когда его долгожданное свободное время было в его распоряжении, он планировал небольшую печатню в своем коттедже Клаудс-Хилл. Он собрал хорошую коллекцию хорошо напечатанных и тонко переплетенных книг, в большинстве из частных типографий. Позже актуальная печать сыграла важную роль в его собственной великой книге «Семь столпов мудрости». Я сказал, что его интерес к ручной работе многим был обязан мозгу, который за этим стоял, и его печатное дело — пример этому. Когда после войны он предложил управлять типографией в Поул-Хилл, Чингфорде, и напечатал книгу, которую только что написал, у него не было намерения прилежно набирать собственными пальцами разные шрифты для текста примерно в 400000 слов. Это должна была делать машина — литейная машина «монотип», механическое совершенство которого привлекало его почти так же, как прекрасные пары страниц, которые она должна была помогать производить. Моррис, несомненно, был бы в ужасе.
Его дружба с учительницами (американской школы миссии в Джебейле — F_G) может быть добавлена к многочисленным дружбам с женщинами, от Гертруды Белл до миссис Бернард Шоу, чтобы опровергнуть фальшивую идею о том, что он не любил женщин. От полной любви к женщине он всегда воздерживался; должно быть, считал он, это было препятствием свободному духу и мужчины, и женщины как отдельных личностей. (The full course of love with a woman he always withstood; it must be, he felt, an encumberance to the free spirit of both man and woman as separate persons).
Для него невыносимо было появляться в смешном виде, не потому, я думаю, как предполагает Вулли, из-за своего кажущейся физической незначительности. Скорее в его духе было ценить удивление тех, кто недооценивал его, когда они открывали правду. Когда он был в рядах армии, случалось немало таких пикантных ситуаций. Истинная причина лежала намного глубже, она принадлежит ноте превосходства в его характере. Он должен был всегда быть первым; его силы способствовали этому и позволяли это, а его воля настойчиво этого требовала. Он не должен был никогда быть унижен (put down) ни в каком виде. С другой стороны, он не рассказывал историй, осмеивающих его друзей. Например, никому больше не были рассказаны истории, которые приводит Вулли, о том, как Лоуренс, чтобы подразнить его, привязал к колышку палатки жестяную windvane, которая вращалась и таинственно бряцала над головой в темноте, а также — как он готовился встретить почтенного Хогарта, прибывшего с инспекцией, убрав его комнату розовыми бантиками, женскими духами и принадлежностями для красоты — «чтобы он чувствовал себя как дома», объяснял он. (...) Но он с удовольствием рассказывал истории против тех людей, которых презирал, свидетельство тому — его повторение известной, довольно бесславной, истории о том, как он посчитался с забиякой-майором.
Это был для них незнакомый новый мир; и среди всех его прелестей им особенно нравилось гладить белую плитку в туалете, за ее уточненную сияющую гладкость, Дахум хотел бы взять кран с горячей водой с собой, чтобы пользоваться холодным утром в Аравии. В самом Оксфорде они тоже произвели впечатление, они научились управляться с двумя дамскими велосипедами и задерживали все движение в Карфаксе, самом оживленном центре города, когда кружили там с восторженными криками, в развевающихся длиннополых национальных одеждах.
Лоуренс проявлял подобную привязанность к другим молодым людям тоже, и в Аравии, и по возвращении в Англию. Очевидно, была глубокая привязанность к кому-то в Сирии — какому-то арабу, мужчине или женщине — убитому, как он сказал, перед взятием Дамаска. Память об этой любви записана в стихотворении «К С.А.», которая предшествует его книге «Семь столпов» (следует небольшая цитата). Некоторые говорят, что это был сам Дахум, чье настоящее имя было шейх Ахмед. Но все стихотворение звучит так, как будто погибший друг был скорее его возраста. Он говорил о «С.А.» не раз потом, но всегда скрывал все под завесой секретности. Многие из противоречивых историй о нем — например, разнообразные рассказы о том, как он отказался от наград перед королем Георгом V — может быть, он выдавал намеренно, с целью защитить свою личную жизнь (privacy). Это нота личной свободы, право на частную жизнь индивидуума, которое постоянно проявляется через всю его жизнь. Кажется, что все его друзья имели в его уме свои отделения; так что, когда после его смерти они стали писать о нем, как будто ящики стола открывались один за другим, каждый со своими сокровищами, разложенными отдельно.
Далее, был Али ибн эль Хуссейн, которого мы встретим не раз в рассказе об арабской кампании. Он был блестящим молодым разбойником, удаль и личная привлекательность которого покорили сердце Лоуренса, что говорил о его красоте как о «сознательном оружии» и его улыбке, перед которой невозможно было устоять. Один из самых трогательных штрихов (touches) во всей истории арабской кампании — их расставание с Али во время глубокого несчастья, когда, по арабскому образу, они обменялись одеждой и расцеловались, «как Давид и Ионафан».
На родине, десять или пятнадцать лет спустя, в танковых частях и ВВС, его тянуло к английским молодым людям (youngsters), то одному, то другому; но, казалось, он любил их и в массе — жизненная сила их простодушной юности была для него пищей и водой. Это было, несомненно, одна из причин, по которым он вступил в армию, хотя и не главной. Такая благодать личной привязанности, отдаваемой и возвращаемой, заметна в нем; она играла большую роль во всех его делах. Везде люди сдавались перед его обаянием, от арабских вождей до множества знаменитых друзей, которые писали о нем после его смерти. Это был самый драгоценный из всех его даров, и за это его будут помнить дольше всего те, кто его знал. Это сияющее качество трудно передать словами; и его не следует смешивать с более низким, односторонним импульсом к восхищению, которое он тоже пробуждал и любил (возможно, слишком) пробуждать.
В 1919-1920 году арабские надежды Лоуренса были разрушены, а его клятвы преданы. Французы победили: Фейсал, в конечном счете, не стал свободно править Дамаском. Тогда, во время трагического провала в Париже, Лоуренс направил свои дарования на то, чтобы преуспеть в другом направлении. Даже не считая его глубокой симпатии к арабам, ему было нестерпимо само поражение; он будет торжествовать, создав литературное произведение искусства, которое не раз представлял себе (contemplated) во время войны. Он опишет эту кампанию в самых графических деталях, выбирая и оформляя материал, чтобы выявить его свет и тени, черное и белое, с интенсивностью контрастов пустыни. Прежде всего, он превзойдет как других военачальников, так и историков, показав содержание сердца и ума самого лидера во время его боевого опыта. Так он и сделал: появилась на свет бесконечная книга почти в полмиллиона слов, первый набросок, сделанный в основном в Париже. Необходимо помнить, что эта книга была завершена прежде, чем пришло удовлетворение в 1922 году. Это была работа человека, полная намерения преуспеть, которое не следует отрицать, во время отчаянного крушения.
Лоуренс однажды восклицал: «Человек ничего не значит в этом мире, если он не человек искусства (artist)». Теперь он всем покажет — покажет сам себе — что он может быть первым на поле искусства, как и в лидерстве. С лихорадочным жаром он принялся за книгу. Первый набросок был случайно потерян; он снова переписал всю огромную работу. Потом, в целях пересмотра, и чтобы ее концентрированное воздействие было еще более эффективным, он переписал ее всю в третий раз. Он писал день и ночь — иногда тридцать тысяч слов за двадцать четыре часа; все равно что вот эта книга целиком. Он пренебрегал пищей, сном и теплом в своем сосредоточении. Но в итоге у него вышел результат воли, а не искусства. Ресурсы его памяти и широкая начитанность дали ему безграничный диапазон слов и фраз на многих языках. Все это он собрал воедино; здесь и там выглядывают источники, но в основном его жар формовал и сплавлял материал в его собственный напряженный, нервный стиль. Книга имела успех в основном как исторический и психологический материал (record), но потерпела поражение (как многие сейчас думают) в своем стилистическом усилии быть прекрасной (fine).
Его путь не был путем истинного искусства. Настоящий творец не говорит: «Я буду великим художником; я преуспею здесь в высшей степени, и больше ничто не имеет значения». Пока его труд обретает форму, он надеется на успех, ожидает его, но его внимание посвящено не этому. У него есть идея, которую он выражает, и которая оказывает на него давление; он забывает себя в своем увлечении. Теперь можно было видеть, как этот прирожденный лидер с железной волей, самодостаточный, буквально с налету перебрасывал (hawking) гранки своей книги от критика к критику, чтобы добиться их одобрения, аплодисментов, которых он жаждал. Постепенно еще более глубокое разочарование, что в Версале, охватывало его. Первым и главным критиком, который вынес «приговор», что его книга, в конечном счете, провал, а не произведение искусства, создать которое он надеялся, был он сам. Тень сомнения падала на нее. Он позже писал, когда вступил в ВВС: «Арабская вещь закончена, и она ужасно нездоровая в моих собственных глазах, и я хотел свежего направления. Так что я завербовался, как однажды в шутку говорил...»
Один за другим те друзья, которым он показывал книгу, не могли попасть в ту ноту, которую он жаждал услышать. Она была великолепна, говорили они — и это было так: она не знала равных в своих описаниях, глубоко трогала в своем самораскрытии, особенно глава, названная «Я сам». Где во всей литературе могла найтись такая же? Хор превосходных степеней начинался и разрастался, и можно прочесть в его письмах, с каким наивным восхищением он слушал эту сладкую музыку. Но истинная нота не прозвучала. Ни стиль и композиция, ни изощренная печать книги не была встречена как произведение искусства. Первая же страница печально свидетельствовала против него, как первый взгляд на нарочито красивую каменную кладку Тауэрского моста выдает позади нее благородную конструкцию из стали.
Снова подняло голову безобразное слово «поражение». Правда, что после того, как были закончены первые проекты книги, пришел радостный, все компенсирующий успех сЧерчиллем, когда недоверие, омрачившее прежнюю преданность ему арабских лидеров, уступила место новому сиянию триумфа. Это было хорошо: это было объективно, реально — солидное достижение, на которое он с гордостью указывал спустя годы. Но потом другая, более глубокая амбиция потерпела поражение: он еще не доказал, что он художник. Для него потеря была не в том, что история искусства была таким образом уменьшена, но что было задето его чувство превосходства. Фактически книга была далеко не поражением, если не принимать во внимание ее как произведение искусства (artistry); это превосходное добавление к памятникам человечества.
Не следует думать о нем, как о человеке низкого духа из-за этой решимости везде превалировать; им двигал не мелкий дух соревнования. Он редко состязался с другими людьми; и было мало нужды делать это. Но он действительно все время побуждал себя взбираться к высотам совершенства. Стремление быть художником было самым сильным из них, и теперь он остался перед ним, потерпев поражение. Поражение, заложенное в самой природе его усилия, потому что искусство — это не крепость, которую надо штурмовать, не приз за силу воли и изобретательность, но естественный дух, который управляет своими слугами, а самим им нельзя управлять.
Взглянем на минуту на пышную печать и оформление «Семи столпов мудрости». Вспомним, что Лоуренс всегда был ремесленником, глубоко заинтересованным в ручной работе — от тонкого гончарного произведения до «застывшей музыки» собора или изобретательной точности современного механизма. В детстве он ваял фигуры из камня, делал фонари из прошитой меди, помогал сконструировать идеальный велосипед и фотокамеру, и так далее. (...) Поэтому, когда он стал заниматься переплетом собственной книги — своего «триумфа», как он называл ее (сначала с тоской и надеждой, которая быстро угасла до иронии) — он вложил все свои способности в это произведение прикладного искусства. Он тщательно разрабатывал его, добавляя специальные рисунки за счет действительной печати и переплета, пока стоимость производства ста с небольшим томов частного издания не стала превышать 13000 фунтов. (...) «Семь столпов» должны были, разумеется, как все лучшие книги (и как учил Моррис), печататься вручную на бумаге ручной работы и переплетаться вручную. Печать была слишком большой задачей, чтобы быть полностью ручной. Шрифт был сначала набран на машине, и печатание производилось электрическим тигелем-прессом. Но между двумя этими процессами шла невероятная работа по правке и подгонке. Когда гранки попали к нему (он был тогда в ВВС, в лагере Крэнвелл), сначала он корректировал в них ошибки правописания, стиля и так далее, а потом перешел к настоящему делу - составлению идеальной страницы. Он связывал и резал текст, и так уже тонко сбалансированный, чтобы двойная страница книги была приятна для глаза — например, чтобы избежать белых пятен и «речек» в тексте. Он делал так, чтобы страницы заканчивались только в нижнем правом углу, и многими другими способами он правил и переписывал свой текст, заставляя его соответствовать идеалу формы, радуясь своей силе и изобретательности. Но в самом письме нет ни следа этого. Он обычно говорил, что «материал можно резать, как мыло», вставлять или выбрасывать все, что угодно, такой там большой выбор для этого; и, несомненно, он мог бы делать так, если бы главной целью была художественная композиция. Но насколько ближе к подлинному искусству он бы подошел, если бы просто стремился к записи фактов! Это был гигант, сраженный, по меньшей мере частично, своей же собственной силой. Художник не манипулирует своим трудом, чтобы подогнать его к случайным условиям. Он не правит, например, картину, чтобы она как следует подходила к рамке. Сам факт, что Лоуренс мог таким образом корректировать текст, над которым уже работал с дотошным вниманием, искушал его жонглировать им. Текст должен был быть настоящим искусством; теперь, чтобы он полностью убедился в своем венце, сама печать должна была быть произведением искусства.
Что ж, обе попытки провалились. Давно, в дни своей дикой войны, он был взят в плен турками, и его избивали, пока его воля не сломилась. Он волнующе рассказывал, как пала цитадель его целостности. В последующие годы эта тень никогда полностью не развеялась. И теперь другая тень пала на его жизнь, еще более черная; казалась потерянной и вторая цитадель. Его непреклонная необходимость быть первым оказалась под угрозой крушения. Он принуждал искусство сдаться, но оно не сдалось. Он мог измерить и оценить дарование других; его письма полны критического обсуждения работы других. Но он не мог управлять вдохновением, или как называется это волшебство, в самом себе. (...)
Все более, пока копии передавались из рук в руки, вырастало мнение, что «Чеканка» ближе к самостоятельному искусству, чем «Семь столпов»; но, когда она была наконец опубликована в 1955 году, публика, очевидно, нашла ее разочаровывающей, и она больше не издается. (...) Материал самого живого рода был представлен перед ним, и он относился к его композиции куда более сурово, чем в «Семи столпах»; хотя она еще омрачена здесь и там «припадками стилистики», которые не мог научить себя преодолеть — он борется за них в письмах. Какая-то мера успеха пришла, но медленно и не слишком уверенно, и он никогда не продолжал. Последний выстрел был сделан, он зацепил мишень, и этого хватит. Искусство, в конечном счете, не для него; теперь он это понял.
Рассказ о Лоуренсе как о писателе не может быть окончен, тем не менее, если мы не подчеркнем другие аспекты «Семи столпов», кроме его художественности. На людей, которые сами были первоклассными писателями, книга произвела глубокое впечатления. Не считая того, что она была уникальной по природе, что ни один знаменитый военачальник нигде более не записывал с такой интимностью свой внутренний опыт, в книге есть сила и живость, с которой развивается история. Лавинная атака на Акабу, в первый раз показавшая достоинства Лоуренса как капитана; захватывающая тактика нападения на железную дорогу; глубокое отчаяние несчастной зимы в Азраке, и потом — идиллический отпуск вместе с английскими друзьями; завоевание сначала Фейсала, апотом и других преданных вождей и их людей очарованием его личного обращения; цвета, красное великолепие Рамма, пышность его команды, «роскошнее, чем сад тюльпанов», изящный Али ибн эль Хуссейн, Дамаск, «подобный жемчужине под солнцем», и, наконец, его восхищение Алленби и панегирик их совместному наступлению к победе. Лишь для самого Лоуренса его книга обратилась в пепел. Другие не знали об этой высшей амбиции и горечи этого поражения. Они видели в книге лишь шедевр в ином роде. Неудовлетворенность, о которой они слышали от него, казалась им не более чем позой. Но это было не так, оно было достаточно реальным. Оно шло от разочарования, которое было оглушительным. Но ему не следовало тосковать. Подспудная цель книги продолжает жить. Ее стальная конструкция подобна мосту, по которому может идти вперед человечество.
". . . for me it was love at first sight. He had neither flesh nor carnality of any kind; he just did not understand. He received my affection, my sacrifice, in fact, eventually my total subservience, as though it was his due. He never gave the slightest sign that he understood my motives or fathomed my desires."
Но вообще-то этот человек наблюдал за жизнью Лоуренса в довольно интересном ракурсе, их дружба и сотрудничество (ну, или попытки сотрудничества) продолжались с Оксфорда по послевоенное время и живо описаны у Уилсона:
telawrence.info/telawrenceinfo/life/lawr02.pdf
telawrence.info/telawrenceinfo/life/lawr03.pdf
telawrence.info/telawrenceinfo/life/lawr05.pdf
Именно Ричардсу Лоуренс писал с раскопок о своих литературных планах (объясняя провал их планов насчет организации типографии), и именно ему адресовано одно из немногих писем военного времени, изданное у Гарнетта:
telawrence.net/telawrencenet/letters/1918/18071...
Другие письма:
telawrence.net/telawrencenet/letters/1916/16030...
telawrence.net/telawrencenet/letters/1919-20/19...
telawrence.net/telawrencenet/letters/1919-20/20...
telawrence.net/telawrencenet/letters/1919-20/20...
и то, что удалось найти мне, включая книгу самого Ричардса
Кое-что еще из Мэка (можно я не буду весь подлинник набивать?

Вивиан В.Ричардс, валлийско-американский "метафизик", который учился в Колледже Иисуса вместе с Лоуренсом и который был, возможно, его ближайшим другом-ровесником в те годы, описал (has provided the account) их отношений и деятельности Лоуренса в то время. Описание Ричардса (как многие среди друзей Лоуренса) окрашено интенсивностью его очарованности Лоуренсом и привязанности, которая, в случае Ричардса, была благоговейной преданностью (worshipful devotion). Найтли и Симпсон, в их недавней книге, have elaborated любовь Ричардса к Лоуренсу. Они предполагают, что Ричардс мог желать физической интимности с ним, но получал от него лишь привязанность и уважение духовного рода.
Ричардс разделял с Лоуренсом страсть и ностальгию по средневековому, героическому, рыцарскому миру, в котором не были еще изобретены порох и книгопечатание, миру, свободному от материализма современной жизни. Их обоих привлекал средневековый культ Уильяма Морриса, с подчеркиванием личного ручного мастерства. Они совершили паломничество в город Котсуолд, в котором Моррис жил и работал, и планировали орагнизовать типографию, вдохновленные перепечатками, которые делал Моррис с прославленных рукописей.
Ричардс описывал личные привычки Лоуренса в эти годы, особенно его наслаждение горячими ваннами (одно из немногих удовольствий, в котором Лоуренс никогда себе не отказывал), и как мало он ел и спал. Вместе, писал Ричардс, они бродили (explored) ночью по Оксфорду, и однажды Лоуренс нырнул в прорубь на замерзшей реке (больше это никем не подтверждалось). Ричардс вспоминал в подробностях многие книги, которые читал Лоуренс, особенно труды романтических поэтов, и наблюдал, как он обсуждает детали и даты средневековой истории и архитектуры с другими студентами. Ричардс также отмечал усилия Лоуренса в чеканке по меди (особенно когда его интересовало оружие), резьбе по дереву и фотографии. Но Лоуренс видел узость кругозора и интересов Ричардса, которые, может быть, расхолодили (discouraged) его, чтобы слишком глубоко уходить в какой-нибудь из их проектов.
Прежде всего "это было опьянение его дорогого товарищества (companionship), перед которым я никогда не мог устоять", - писал Ричардс, и неоднократно называл себя учеником Лоуренса, который был очарован и вдохновлен захватывающими интересами, планами, авантюрами и познаниями своего друга, когда они искали того культурного пиршества, которое может дать Оксфорд и его окрестности двум чувствительным студентам. Ричардс подчеркивал юмор Лоуренса и его любовь к шуткам, тонкий, спонтанный и индивидуальный характер его выходок. Лоуренс не интересовался, согласно Ричардсу, "групповым дурачеством" (crowd fooling), подобного тому, что происходило на ярмарках или на регате восьмой недели. (...)
Согласно одному из его друзей, Лоуренс потерял место в воскресной школе, за то, что прочел классу прекрасный рассказ Оскара Уайльда (Уайльд был тогда в опале). According to one of his friends, Lawrence lost a Sunday School post for reading the class a beautiful story of Oscar Wilde's (Wilde was then in disgrace). (Vyvyan Richards to Helen J.Cash, March 4.1965. in the Sunday Times researchmaterials).
В другой раз Нед или Уилл упомянул Оскара Уайльда, и миссис Лоуренс сказала ему не называть этого имени, особенно в присутствии девочки. Another time Ned or Will mentioned Oscar Wilde, and Mrs.Lawrence told the boy not to say that name, especially in front of a girl. (Interview with Janet Laurie Hallsmith, March 25, 1965).
Теперь небольшая книжка Ричардса о Лоуренсе. Довольно странная история с этой книжкой - в списке опечаток указано, что название "Портрет Т.Э.Лоуренса" попало туда из другой книги автора, а это - очерк "Т.Э.Лоуренс" для какой-то из ихних "Жизни замечательных людей". По сути, сама биография менее интересна, чем могла бы быть - это довольно близкий к тексту краткий пересказ "Семи столпов" плюс компиляции из Лиддел-Гарта (вплоть до сравнения с Шерлоком Холмсом


Но некоторые детали занятны, а кроме того, еще один взгляд со стороны...
В этом коротком рассказе о нем будут прослежены три ноты: нота миссии — человек перед лицом исторической необходимости; нота превосходства — его силы, не знающие равных, и нота личной свободы.
In this short account of him there will be three notes to watch for: the note of mission –the man meeting a historical need; the note of supremacy –his matchless powers; and the note of personal freedom.
Там, один за другим, мальчики поступили в среднюю школу Оксфорда, откуда, говорят, их можно было видеть утром, ехавших на велосипедах, друг за другом, старший первым и младший последним, все в похожей одежде. Их жизнь была упорядоченной. (There, one after another, the boys entered Oxford High School, whither, it is said, they could be seen of a morning cycling in due sequence, the eldest first and the youngest last, all dressed alike. Theirs was an ordered life).
О неприязни к организованным играм: «В этом был намек на почти зловещую (sinister) сторону его чувства собственной силы. Всю свою жизнь он должен был быть первым (supremе) во всем — а в соревновательных играх все время приходится притворяться, что сознательно принимаешь поражение, и это казалось ему фальшивым. Но, должно быть, еще больше он был утомлен их бесполезностью (futility)».
Многие из его выходок были совершены в одиночестве, но рано или поздно он рассказывал о них другу; в его природе было любить небольшую «частную галерею». Действительно, он хотел восхищения, пораженного удивления, — годы спустя он и сам об этом говорил — но особенно ему нужен был кто-нибудь, чтобы разделить с ним веселье. И в этом всем была такая обезоруживающая привлекательность (lovableness), что это наивное представление было скорее достоинством, чем недостатком. Но было еще кое-что. Мало кто собрал за собой такой огромный шлейф историй, как он, серьезных и комических, и большая часть могла исходить лишь из его уст, но ни одна из этих историй не была направлена против него — его превосходство, казалось, никогда не должно было страдать.
Он научился быстро пробегать книгу и брать из нее полезное, чтобы твердо сохранить в своей безграничной памяти, иногда за несколько минут; потому что, как он обычно говорил, мало книг, которые могут сказать что-нибудь, что не было сказано где-то раньше. К некоторым, конечно же, он возвращался снова и снова ради удовольствия: в юности такие писатели, как Мэлори, Моррис, Кристина Россетти, Л.Хаусман, не слишком много из Теннисона и, возможно, вовсе ничего из Браунинга.
Волосы у него были льняного цвета, и он носил их длинными. Глаза его, когда вы их замечали, были довольно светлого голубого цвета, но он нечасто смотрел прямо вам в глаза. Иногда казалось, что это проистекает из глубоко укоренившегося в нем инстинктивного уважения к личной неприкосновенности (integrity) других. Эта его сильная воля могла так легко становиться повелительной, а управлять другим человеком, другом, было для него отвратительно.
Действительно, никакие корпоративные мероприятия не привлекали его. Не для него было что-то готовенькое (ready-made), тем более столь банальное и традиционное, как большинство наших развлечений. «Кутерьма» (“rags”) в колледже и тому подобное неоригинальное шутовство казалось ему плохим развлечением.
Именно он чинил вещи, которые ломались в его доме. Если вы приходили к нему, и он не читал, сидя на полу, значит, он был занят какой-нибудь metalwork, а может, проявлял фотографии.
Искусство печати (fine printing) привлекало его больше, чем любая другая форма ручной работы. Это были одни из врат в мир Уильяма Морриса — мира, наполовину созданного из мечтаний и наполовину — из утонченного прикладного искусства (craftsmanship), которое все еще имело стольких приверженцев в начале этого века. Другими вратами была исландская сага, которую Моррис адаптировал в соответствии с собственной оригинальной творческой силой. Лоуренс приводил снова и снова кого-нибудь к великому эпосу «Сигурд Вельзунг» и романтическим историям, таким, как «Корни гор» и «Пустая земля». Потому что он был настойчивым вербовщиком единомышленников (proselytizer). Спросите его юных друзей из ВВС, которых годы спустя он вводил (shepherd into) в свои избранные земли книг или музыки. Одной из самых дорогих черт в нем была эта готовность зажечь и своего спутника огнем по поводу какого-нибудь собора, или афинского Акрополя, или стихотворения Кристины Россетти, или одного из современных романов. В воспоминаниях друзей о нем это можно найти снова и снова.
Действительно, Лоуренс и почитаемый им Уильям Моррис разделяли много общего, так же велика была и разница между ними. Моррис был прежде всего мастером ручной работы (a man of his hands), художником-ремесленником: с какой теплотой он говорит в своих «Корнях гор» о ваятеле за работой на крыше замка, «носом к балке», который молится лишь о том, чтобы продлился дневной свет! Лоуренс также испытывал глубочайшее удовлетворение от такого мастерства (excellence) в ручной работе, сам обладая высоким мастерством, хотя никогда не был таким же созидающим художником.
Тяга к искусству печати никогда не оставляла его. Она занимала его планы в первые годы в Оксфорде, и потом, пока война не заполнила весь горизонт. И наконец, когда его долгожданное свободное время было в его распоряжении, он планировал небольшую печатню в своем коттедже Клаудс-Хилл. Он собрал хорошую коллекцию хорошо напечатанных и тонко переплетенных книг, в большинстве из частных типографий. Позже актуальная печать сыграла важную роль в его собственной великой книге «Семь столпов мудрости». Я сказал, что его интерес к ручной работе многим был обязан мозгу, который за этим стоял, и его печатное дело — пример этому. Когда после войны он предложил управлять типографией в Поул-Хилл, Чингфорде, и напечатал книгу, которую только что написал, у него не было намерения прилежно набирать собственными пальцами разные шрифты для текста примерно в 400000 слов. Это должна была делать машина — литейная машина «монотип», механическое совершенство которого привлекало его почти так же, как прекрасные пары страниц, которые она должна была помогать производить. Моррис, несомненно, был бы в ужасе.
Его дружба с учительницами (американской школы миссии в Джебейле — F_G) может быть добавлена к многочисленным дружбам с женщинами, от Гертруды Белл до миссис Бернард Шоу, чтобы опровергнуть фальшивую идею о том, что он не любил женщин. От полной любви к женщине он всегда воздерживался; должно быть, считал он, это было препятствием свободному духу и мужчины, и женщины как отдельных личностей. (The full course of love with a woman he always withstood; it must be, he felt, an encumberance to the free spirit of both man and woman as separate persons).
Для него невыносимо было появляться в смешном виде, не потому, я думаю, как предполагает Вулли, из-за своего кажущейся физической незначительности. Скорее в его духе было ценить удивление тех, кто недооценивал его, когда они открывали правду. Когда он был в рядах армии, случалось немало таких пикантных ситуаций. Истинная причина лежала намного глубже, она принадлежит ноте превосходства в его характере. Он должен был всегда быть первым; его силы способствовали этому и позволяли это, а его воля настойчиво этого требовала. Он не должен был никогда быть унижен (put down) ни в каком виде. С другой стороны, он не рассказывал историй, осмеивающих его друзей. Например, никому больше не были рассказаны истории, которые приводит Вулли, о том, как Лоуренс, чтобы подразнить его, привязал к колышку палатки жестяную windvane, которая вращалась и таинственно бряцала над головой в темноте, а также — как он готовился встретить почтенного Хогарта, прибывшего с инспекцией, убрав его комнату розовыми бантиками, женскими духами и принадлежностями для красоты — «чтобы он чувствовал себя как дома», объяснял он. (...) Но он с удовольствием рассказывал истории против тех людей, которых презирал, свидетельство тому — его повторение известной, довольно бесславной, истории о том, как он посчитался с забиякой-майором.
Это был для них незнакомый новый мир; и среди всех его прелестей им особенно нравилось гладить белую плитку в туалете, за ее уточненную сияющую гладкость, Дахум хотел бы взять кран с горячей водой с собой, чтобы пользоваться холодным утром в Аравии. В самом Оксфорде они тоже произвели впечатление, они научились управляться с двумя дамскими велосипедами и задерживали все движение в Карфаксе, самом оживленном центре города, когда кружили там с восторженными криками, в развевающихся длиннополых национальных одеждах.
Лоуренс проявлял подобную привязанность к другим молодым людям тоже, и в Аравии, и по возвращении в Англию. Очевидно, была глубокая привязанность к кому-то в Сирии — какому-то арабу, мужчине или женщине — убитому, как он сказал, перед взятием Дамаска. Память об этой любви записана в стихотворении «К С.А.», которая предшествует его книге «Семь столпов» (следует небольшая цитата). Некоторые говорят, что это был сам Дахум, чье настоящее имя было шейх Ахмед. Но все стихотворение звучит так, как будто погибший друг был скорее его возраста. Он говорил о «С.А.» не раз потом, но всегда скрывал все под завесой секретности. Многие из противоречивых историй о нем — например, разнообразные рассказы о том, как он отказался от наград перед королем Георгом V — может быть, он выдавал намеренно, с целью защитить свою личную жизнь (privacy). Это нота личной свободы, право на частную жизнь индивидуума, которое постоянно проявляется через всю его жизнь. Кажется, что все его друзья имели в его уме свои отделения; так что, когда после его смерти они стали писать о нем, как будто ящики стола открывались один за другим, каждый со своими сокровищами, разложенными отдельно.
Далее, был Али ибн эль Хуссейн, которого мы встретим не раз в рассказе об арабской кампании. Он был блестящим молодым разбойником, удаль и личная привлекательность которого покорили сердце Лоуренса, что говорил о его красоте как о «сознательном оружии» и его улыбке, перед которой невозможно было устоять. Один из самых трогательных штрихов (touches) во всей истории арабской кампании — их расставание с Али во время глубокого несчастья, когда, по арабскому образу, они обменялись одеждой и расцеловались, «как Давид и Ионафан».
На родине, десять или пятнадцать лет спустя, в танковых частях и ВВС, его тянуло к английским молодым людям (youngsters), то одному, то другому; но, казалось, он любил их и в массе — жизненная сила их простодушной юности была для него пищей и водой. Это было, несомненно, одна из причин, по которым он вступил в армию, хотя и не главной. Такая благодать личной привязанности, отдаваемой и возвращаемой, заметна в нем; она играла большую роль во всех его делах. Везде люди сдавались перед его обаянием, от арабских вождей до множества знаменитых друзей, которые писали о нем после его смерти. Это был самый драгоценный из всех его даров, и за это его будут помнить дольше всего те, кто его знал. Это сияющее качество трудно передать словами; и его не следует смешивать с более низким, односторонним импульсом к восхищению, которое он тоже пробуждал и любил (возможно, слишком) пробуждать.
В 1919-1920 году арабские надежды Лоуренса были разрушены, а его клятвы преданы. Французы победили: Фейсал, в конечном счете, не стал свободно править Дамаском. Тогда, во время трагического провала в Париже, Лоуренс направил свои дарования на то, чтобы преуспеть в другом направлении. Даже не считая его глубокой симпатии к арабам, ему было нестерпимо само поражение; он будет торжествовать, создав литературное произведение искусства, которое не раз представлял себе (contemplated) во время войны. Он опишет эту кампанию в самых графических деталях, выбирая и оформляя материал, чтобы выявить его свет и тени, черное и белое, с интенсивностью контрастов пустыни. Прежде всего, он превзойдет как других военачальников, так и историков, показав содержание сердца и ума самого лидера во время его боевого опыта. Так он и сделал: появилась на свет бесконечная книга почти в полмиллиона слов, первый набросок, сделанный в основном в Париже. Необходимо помнить, что эта книга была завершена прежде, чем пришло удовлетворение в 1922 году. Это была работа человека, полная намерения преуспеть, которое не следует отрицать, во время отчаянного крушения.
Лоуренс однажды восклицал: «Человек ничего не значит в этом мире, если он не человек искусства (artist)». Теперь он всем покажет — покажет сам себе — что он может быть первым на поле искусства, как и в лидерстве. С лихорадочным жаром он принялся за книгу. Первый набросок был случайно потерян; он снова переписал всю огромную работу. Потом, в целях пересмотра, и чтобы ее концентрированное воздействие было еще более эффективным, он переписал ее всю в третий раз. Он писал день и ночь — иногда тридцать тысяч слов за двадцать четыре часа; все равно что вот эта книга целиком. Он пренебрегал пищей, сном и теплом в своем сосредоточении. Но в итоге у него вышел результат воли, а не искусства. Ресурсы его памяти и широкая начитанность дали ему безграничный диапазон слов и фраз на многих языках. Все это он собрал воедино; здесь и там выглядывают источники, но в основном его жар формовал и сплавлял материал в его собственный напряженный, нервный стиль. Книга имела успех в основном как исторический и психологический материал (record), но потерпела поражение (как многие сейчас думают) в своем стилистическом усилии быть прекрасной (fine).
Его путь не был путем истинного искусства. Настоящий творец не говорит: «Я буду великим художником; я преуспею здесь в высшей степени, и больше ничто не имеет значения». Пока его труд обретает форму, он надеется на успех, ожидает его, но его внимание посвящено не этому. У него есть идея, которую он выражает, и которая оказывает на него давление; он забывает себя в своем увлечении. Теперь можно было видеть, как этот прирожденный лидер с железной волей, самодостаточный, буквально с налету перебрасывал (hawking) гранки своей книги от критика к критику, чтобы добиться их одобрения, аплодисментов, которых он жаждал. Постепенно еще более глубокое разочарование, что в Версале, охватывало его. Первым и главным критиком, который вынес «приговор», что его книга, в конечном счете, провал, а не произведение искусства, создать которое он надеялся, был он сам. Тень сомнения падала на нее. Он позже писал, когда вступил в ВВС: «Арабская вещь закончена, и она ужасно нездоровая в моих собственных глазах, и я хотел свежего направления. Так что я завербовался, как однажды в шутку говорил...»
Один за другим те друзья, которым он показывал книгу, не могли попасть в ту ноту, которую он жаждал услышать. Она была великолепна, говорили они — и это было так: она не знала равных в своих описаниях, глубоко трогала в своем самораскрытии, особенно глава, названная «Я сам». Где во всей литературе могла найтись такая же? Хор превосходных степеней начинался и разрастался, и можно прочесть в его письмах, с каким наивным восхищением он слушал эту сладкую музыку. Но истинная нота не прозвучала. Ни стиль и композиция, ни изощренная печать книги не была встречена как произведение искусства. Первая же страница печально свидетельствовала против него, как первый взгляд на нарочито красивую каменную кладку Тауэрского моста выдает позади нее благородную конструкцию из стали.
Снова подняло голову безобразное слово «поражение». Правда, что после того, как были закончены первые проекты книги, пришел радостный, все компенсирующий успех сЧерчиллем, когда недоверие, омрачившее прежнюю преданность ему арабских лидеров, уступила место новому сиянию триумфа. Это было хорошо: это было объективно, реально — солидное достижение, на которое он с гордостью указывал спустя годы. Но потом другая, более глубокая амбиция потерпела поражение: он еще не доказал, что он художник. Для него потеря была не в том, что история искусства была таким образом уменьшена, но что было задето его чувство превосходства. Фактически книга была далеко не поражением, если не принимать во внимание ее как произведение искусства (artistry); это превосходное добавление к памятникам человечества.
Не следует думать о нем, как о человеке низкого духа из-за этой решимости везде превалировать; им двигал не мелкий дух соревнования. Он редко состязался с другими людьми; и было мало нужды делать это. Но он действительно все время побуждал себя взбираться к высотам совершенства. Стремление быть художником было самым сильным из них, и теперь он остался перед ним, потерпев поражение. Поражение, заложенное в самой природе его усилия, потому что искусство — это не крепость, которую надо штурмовать, не приз за силу воли и изобретательность, но естественный дух, который управляет своими слугами, а самим им нельзя управлять.
Взглянем на минуту на пышную печать и оформление «Семи столпов мудрости». Вспомним, что Лоуренс всегда был ремесленником, глубоко заинтересованным в ручной работе — от тонкого гончарного произведения до «застывшей музыки» собора или изобретательной точности современного механизма. В детстве он ваял фигуры из камня, делал фонари из прошитой меди, помогал сконструировать идеальный велосипед и фотокамеру, и так далее. (...) Поэтому, когда он стал заниматься переплетом собственной книги — своего «триумфа», как он называл ее (сначала с тоской и надеждой, которая быстро угасла до иронии) — он вложил все свои способности в это произведение прикладного искусства. Он тщательно разрабатывал его, добавляя специальные рисунки за счет действительной печати и переплета, пока стоимость производства ста с небольшим томов частного издания не стала превышать 13000 фунтов. (...) «Семь столпов» должны были, разумеется, как все лучшие книги (и как учил Моррис), печататься вручную на бумаге ручной работы и переплетаться вручную. Печать была слишком большой задачей, чтобы быть полностью ручной. Шрифт был сначала набран на машине, и печатание производилось электрическим тигелем-прессом. Но между двумя этими процессами шла невероятная работа по правке и подгонке. Когда гранки попали к нему (он был тогда в ВВС, в лагере Крэнвелл), сначала он корректировал в них ошибки правописания, стиля и так далее, а потом перешел к настоящему делу - составлению идеальной страницы. Он связывал и резал текст, и так уже тонко сбалансированный, чтобы двойная страница книги была приятна для глаза — например, чтобы избежать белых пятен и «речек» в тексте. Он делал так, чтобы страницы заканчивались только в нижнем правом углу, и многими другими способами он правил и переписывал свой текст, заставляя его соответствовать идеалу формы, радуясь своей силе и изобретательности. Но в самом письме нет ни следа этого. Он обычно говорил, что «материал можно резать, как мыло», вставлять или выбрасывать все, что угодно, такой там большой выбор для этого; и, несомненно, он мог бы делать так, если бы главной целью была художественная композиция. Но насколько ближе к подлинному искусству он бы подошел, если бы просто стремился к записи фактов! Это был гигант, сраженный, по меньшей мере частично, своей же собственной силой. Художник не манипулирует своим трудом, чтобы подогнать его к случайным условиям. Он не правит, например, картину, чтобы она как следует подходила к рамке. Сам факт, что Лоуренс мог таким образом корректировать текст, над которым уже работал с дотошным вниманием, искушал его жонглировать им. Текст должен был быть настоящим искусством; теперь, чтобы он полностью убедился в своем венце, сама печать должна была быть произведением искусства.
Что ж, обе попытки провалились. Давно, в дни своей дикой войны, он был взят в плен турками, и его избивали, пока его воля не сломилась. Он волнующе рассказывал, как пала цитадель его целостности. В последующие годы эта тень никогда полностью не развеялась. И теперь другая тень пала на его жизнь, еще более черная; казалась потерянной и вторая цитадель. Его непреклонная необходимость быть первым оказалась под угрозой крушения. Он принуждал искусство сдаться, но оно не сдалось. Он мог измерить и оценить дарование других; его письма полны критического обсуждения работы других. Но он не мог управлять вдохновением, или как называется это волшебство, в самом себе. (...)
Все более, пока копии передавались из рук в руки, вырастало мнение, что «Чеканка» ближе к самостоятельному искусству, чем «Семь столпов»; но, когда она была наконец опубликована в 1955 году, публика, очевидно, нашла ее разочаровывающей, и она больше не издается. (...) Материал самого живого рода был представлен перед ним, и он относился к его композиции куда более сурово, чем в «Семи столпах»; хотя она еще омрачена здесь и там «припадками стилистики», которые не мог научить себя преодолеть — он борется за них в письмах. Какая-то мера успеха пришла, но медленно и не слишком уверенно, и он никогда не продолжал. Последний выстрел был сделан, он зацепил мишень, и этого хватит. Искусство, в конечном счете, не для него; теперь он это понял.
Рассказ о Лоуренсе как о писателе не может быть окончен, тем не менее, если мы не подчеркнем другие аспекты «Семи столпов», кроме его художественности. На людей, которые сами были первоклассными писателями, книга произвела глубокое впечатления. Не считая того, что она была уникальной по природе, что ни один знаменитый военачальник нигде более не записывал с такой интимностью свой внутренний опыт, в книге есть сила и живость, с которой развивается история. Лавинная атака на Акабу, в первый раз показавшая достоинства Лоуренса как капитана; захватывающая тактика нападения на железную дорогу; глубокое отчаяние несчастной зимы в Азраке, и потом — идиллический отпуск вместе с английскими друзьями; завоевание сначала Фейсала, апотом и других преданных вождей и их людей очарованием его личного обращения; цвета, красное великолепие Рамма, пышность его команды, «роскошнее, чем сад тюльпанов», изящный Али ибн эль Хуссейн, Дамаск, «подобный жемчужине под солнцем», и, наконец, его восхищение Алленби и панегирик их совместному наступлению к победе. Лишь для самого Лоуренса его книга обратилась в пепел. Другие не знали об этой высшей амбиции и горечи этого поражения. Они видели в книге лишь шедевр в ином роде. Неудовлетворенность, о которой они слышали от него, казалась им не более чем позой. Но это было не так, оно было достаточно реальным. Оно шло от разочарования, которое было оглушительным. Но ему не следовало тосковать. Подспудная цель книги продолжает жить. Ее стальная конструкция подобна мосту, по которому может идти вперед человечество.
@темы: биография ТЭЛ, отзывы о ТЭЛ
Ужос, ужос
Это фраза служит у ДжУ, кажется, чем-то вроде рефрена - но с Орлансом там вообще не согласен никто.
Да... Как в Дераа...
С Лидделом Гартом, небось, в роли бея?