Вот здесь у меня был "Портрет Лоуренса" от Вивиана Ричардса, который на самом деле не портрет (а в названии и правда опечатка); а вот здесь все-таки положу я перевод отдельных мест (многих мест, чего уж там) из того "Портрета", который 1936 года, по свежим впечатлениям и с оксфордскими воспоминаниями - и на основании которого была написана статья в сборнике T.E.Lawrence by his friends.
Ибо: автору с меня крупно причитается; обычно эту биографию "отвергают как некритически написанную" (что относительно, там есть аж целая глава про адвоката дьявола); там любопытный угол зрения и неплохая протяженность по времени; там молодой оксфордский Лоуренс, "ужасть как бизарный", и довольно подробно про его круг чтения и интересов, от которого я все никак не опомнюсь (поэтому в файле так много гиперссылок - хотя, увы, письма Лоуренса, на которые мне хотелось поставить ссылку, успели из Сети пропасть - между прочим, спасибо moody flooder за то письмо, которое там все-таки есть). А еще оттуда можно узнать, почему Лоуренс был Белый Рыцарь и мистер Тоуд из «Ветра в ивах»
Переводить мне, как всегда, попросту легче, чем копировать, а потом сканировать на _протяжном_ сканере - хотя не всегда, ох и не всегда (поэтому в тексте так много английских слов в скобочках; ну вот как упускать такие вещи, как in Wadi Ais – the Vale of Ais, as we might say? тут ведь не просто долина, она же архаичный дол, а кроме того, это в точности как у Морриса в "Корнях гор"). У Лоуренса не было ни собственного национализма, ни веры, никакого крестового похода (разве что за свободу от всех крестовых походов), и поэтому он не нашел своего разрешения и покоя (resolving peace). Его ценность для нас в том, что, не найдя ничего, он не заявлял фальшивых претензий, а просто сказал об этом. Он сорвал с жизни все плотское и стесняющее (fleshly obstruction), всякое притворство, амбиции, гордость своим положением; все претензии, наклонности, привычки, приличия. Он предпочитал жизнь раздетой, голой. Полностью отдаться какому-либо делу – возможно, это способ найти покой, но это нельзя сделать волевым усилием; и здесь предполагается еще большая цена, которую он не согласен был платить – определенная слепота фанатизма. Современный индивидуализм тоже находит эту цену неприемлемой. (...) Должна дойти очередь до психоаналитиков, и они смогут рассказать нам многое; но смогут ли они полностью раскрыть столь живой дух, исследуя скрытые пути чувства и ума – это более чем сомнительно. Человека, представляющего свое время, нельзя изолировать в лаборатории и разложить на части. Несмотря на то, что сам Лоуренс инстинктивно изолировал себя, он, в конечном счете, тесно связан со своим поколением. Если пророк – это человек, который говорит вслух то, что тревожит его народ или его время, и таким образом помогает разрешить эти вопросы, тогда Лоуренс был пророком нашего времени, и он говорил через случайное посредство арабской кампании.
Сколько историй впоследствии собиралось вокруг него из-за его насмешек или враждебного презрения к фальшивой помпезности и твердой скорлупе, в которую заключены канцеляристы! Чтобы личность или ситуация имела для него значение, она должна была быть живой, свежей, растущей. Тот профессионализм, в который мы так легко впадаем, был для него анафемой. Профессионалы (это слово не принадлежит ему, но оно здесь подходит) бывают всякого рода, от тех из нас, кто принимает всерьез искусственность спортивных игр, до Керзонов большого мира, которых канцелярии и собственная фальшивая важность лишают всякой живой спонтанности, всего, что по-настоящему имеет значение.
Когда я возвращаюсь к годам задушевной дружбы с ним, это увлечение средневековыми холлами очень выделяется. Они были чертой такой же широкой и простой жизни, которую он обнаруживал в описаниях бедуинов, приведенных в «Аравии Пустынной» Доути – как я полагаю, его любимой книге, и вполне вероятно, что «Семь столпов» обязаны ей большой долей своего мужественного стиля. История Доути была реальной. Эти палатки из черной козьей шерсти в пустыне были такими же темными холлами с множеством колонн. Возможно, сама их подвижность – ведь их можно было сложить и погрузить на верблюдов за какой-нибудь час – впоследствии привлекала Лоуренса даже больше, чем устойчивый средневековый холл Запада. Даже красоты готического собора, величайшего из всех холлов, оказались не так дороги ему, как беспримесная нагота пустыни или казарменной жизни. Одно из наших совместных путешествий привело нас в Эбботсбери под Веймутом – массивная заброшенная каменная часовня, которая была ему по душе: в ней тоже была обнаженная простота. Снова и снова он воображал, как мы вдвоем мирно занимаемся совместным печатным делом в каком-нибудь просторном здании с открытой крышей. Этот план сохранялся вплоть до тех времен, когда до его смерти оставалось несколько лет – я думаю, с ним было покончено, как я сказал, когда Лоуренс отказался от всех попыток извлечь прибыль из своих «Семи столпов».
Призовые борцы и полярные исследователи тренируют себя в высшей степени (superbly), но тяготеют к тому, чтобы телесная сила была их главной заботой. Лоуренс почти в негативном смысле использовал свою независимость от регулярных и полных приемов пищи и от сна, свое умение переносить трудности: плоть никогда не должна была мешать уму. (...) Да, он ценил чувственные удовольствия; но лишь по контрасту с каким-нибудь долгим напряжением суровых условий (harshness) или лишений – об этом свидетельствуют шесть напитков со льдом, и ванна в отеле, и кровать, которыми он так наслаждался после изматывающей кампании Акабы и перехода по Синайскому полуострову до Суэца, чтобы объявить о ней! Его понятия о блаженстве включали кресло, стопку книг на полу рядом с ним и подставку для книг (book-rest) – и, как я обнаружил, когда впервые пришел в его комнату в колледже Всех Святых, пачку шоколада под рукой. Не очень-то похоже на Омара Хайяма, хотя и в этом есть мягкая чувственность (gently sensuous)! Но ни в чем этом не было потакания своим прихотям или профессионального эпикурейства. Просто тело не должно было ему мешать; в остальном оно не имело серьезного значения. Говорят, он объяснял, почему предпочитает воду вину, тем, что разнообразие вкусов воды более тонкое, чем вкусы вин. Краны и резервуары не так уж различаются – хотя, несомненно, вода, которую он пил в пустыне, разнилась по степени своей отвратительности. На самом деле это всего лишь еще одна из его маленьких странностей – поставить скучный общепринятый вопрос с ног на голову, чтобы удивить вас и оставить в поисках объяснения, которого и вовсе нет. Это может показаться позой, но на самом деле это составная часть его антипатии к мертвечине. (...) Он не питал любви к аскетизму (austerity) как к идеалу в монашеском смысле – укрощению плоти против греха. «Страх, как бы не согрешить» (tenderness in sinning) в этом смысле никогда не затрагивает его ум: они на разных полюсах с Беньяном. Он едва ли вообще говорит о грехе в своей книге, не считая того, как он проклинает преступную и бесполезную растрату жизней, как при взятии Веджха. У него бывали духовные сложности, которые потрясали его до основания; но они начинались там, где кончается плоть, и среди них никогда не было потрясений раскаяния.
Перед Вергилием как художником не встает задачи быть верным событиям, которые случились на самом деле; он живописец, а не фотограф. Черри-Гаррард, одаренный писатель, со всей силой воображения (imaginatively) записывает события, более чем реальные для него, и его рассказ очень близко следует за его дневником. Лоуренс находится между ними двумя. Как Вергилию, ему важнее картина, чем события: но, как антарктический отряд, он лично терпит и преодолевает самые запредельные тяготы из тех, о которых он пишет. Однако, может быть, он и позволяет себе вольности в некоторых второстепенных эффектах. Иногда они появляются с такой ловкостью, настолько кстати для драматурга, что человек, не слишком строго привязанный к фактам, мог бы их выдумать или изменить. Возьмите превосходный пример: когда Лоуренс уходит из Дераа после мучений, оглушенный терзаниями тела и сердца, он по счастливой случайности обнаруживает тот скрытый проход, который пришел туда искать. Если этого не было на самом деле, то каким гениальным штрихом была бы эта выдумка! Даже находясь в самой глубокой бездне (in his very lowest), Лоуренс предан своей работе, находчивость не покидает его; плоть и дух оцепенели, но ум все еще управляет положением. Торжествующий Одиссей! Турки все-таки остались в дураках!
Я не могу, тем не менее, закончить с этим пунктом, если не приведу замечание, которое Лоуренс однажды высказал мне после возвращения с войны. Он сказал, что иногда во время кампании, если он считал (ведь он уже думал о той книге, которую должен был однажды написать об этом), что здесь или там нужно взять тоном выше, то всегда мог спланировать вылазку, или – как я предполагаю – расшевелить Фарраджа и Дауда на какую-нибудь новую проделку, или чуть поддразнить Ауду, и это обеспечило бы ему «материал», который был нужен ему именно в этом месте. Но ничто так не повеселило бы его, с его озорным юмором, чем эта реплика, серьезно цитируемая и принимаемая солидными историками!
Роберт Грейвс и другие выдвинули против Лоуренса обвинение в том, что он был романтиком – Грейвс, разумеется, на это сетовал, зато почитатели смаковали и называли его крестоносцем, елизаветинцем, монахом и так далее. Точное значение слова «романтик» – слишком глубокий вопрос, чтобы полностью исследовать его здесь. Но нетрудно видеть, к чему в общих чертах относится подобная критика. Можете начать, если угодно, прямо с того замечания, которое он сделал в моей комнате, о том, что мир закончился в 1500 году, с появлением книгопечатания и пороха; но если так, вспомните о его любви к печатной машине-монотипу и к динамиту. Романтизм можно рассматривать в общих чертах как предпочтение ценностей прошлого современным ценностям: например, Моррис, Мэлори, примитивные арабы. Более того, можно увидеть здесь и эмоциональное отличие – предпочтение красок перед формой: Лоуренс предпочитал, например, Бетховена Баху или Моцарту. Бетховен вложил в свою музыку напряженное чувство – собственное живое чувство; в этой музыке была форма, но она была не главной чертой, как в белуджистанском молитвенном коврике или в фуге Баха. Сегодня краски Бетховена принадлежат к прошедшей жизни; его окутывает тот же смягчающий туман старины, как греческое или средневековое искусство. Это, должно быть, играет свою роль для тех, кто предпочитает его сейчас.
(Да, мне странна эта точка зрения - зато интересно, что у Грейвса приводится «анкета», которую заполнял Лоуренс - кажется, в Крэнвелле - и там своим любимым композитором он называет именно Моцарта)
Однако, не будучи последователем ни Соломона, ни маркиза де Сада, он был достаточно добр к интимной дружбе Фарраджа и Дауда. (...) Возможно, антитеза проходила не столько между севером и югом, сколько между более древними и более новыми цивилизациями. Но среди нас тоже существуют такие пылкие дружбы, которые – хотя бы потому, что они дороги нам – мы предпочитаем прятать. В любом случае, здесь снова существенно то, что самого Лоуренса, как все наше поколение, занимали (was exercised about) все эти вопросы о сексе. В этом видны не столько спокойные суждения или размышления, но какой-то почти мистический (spiritual) страх. Он как никто, не считая фанатиков, был властен над вожделениями своего тела. Является ли это искажение частью той цены, что он заплатил? По крайней мере, для себя я должен противопоставить эти более поздние слова его юному энтузиазму в оксфордские дни, когда он настаивал, чтобы я прочел поэму Кристины Россетти «Мученица». Она знала – и, возможно, в то время он чувствовал, что она была права – что по-настоящему превзойти плоть можно с помощью некоего уносящего вдаль (transporting) идеала, забывая о ней, а не отрицая ее силой воли.
...адвокат дьявола заметил бы, достаточно разумно, что Лоуренс сильно преувеличивал значение теории о психологическом настрое в бою – и в своей книге, и в лекциях после войны в штабе. Он был страстным противником войны массового разрушения, которая характеризовала и немецкое наступление на Западном фронте, и ответ на него Фоша. Я никогда не слышал, чтобы он защищал свою позицию в подробностях или предполагал, как бы он встретил тяжеловесный натиск какой-нибудь крупной атаки немцев. Возможно, он попытался бы найти несколько командиров собственного калибра, не уступавших в находчивости и уме – что явно было бы нелегко. Но даже после этого трудно было бы заставить пасть духом удаленную от них артиллерийскую батарею или авиационную базу. Ведь в общих чертах его идея была вот в чем: вы должны так гордо распустить хвост, а противник – так жалко поджать свой, что вам останется лишь прийти и взять то, что вам нужно. Он не раз проявлял неумеренный гнев во время своей собственной кампании, когда какой-нибудь некомпетентный офицер вызывал ненужные потери. Но на самом деле его приводил в ярость не столько конкретный инцидент, сколько скрытая за ним скучная и общепринятая аксиома (assumption) о том, что определенное количество жизней должно быть потеряно, и это не имеет особого значения, лишь бы враг потерял больше.
Стиль – это человек, как говорят нам; поэтому мы можем искать все, чем он был, в его книге. Мой ум возвращается к тихой восторженной (exultant) фигуре, сидящей «у шестого пилястра с запада на южной стороне прохода нефа» в Реймсе, ибо такой готический собор – подходящая аналогия для «Семи столпов». Там, помимо возвышенного великолепия, присутствует живая целеустремленность: каждый элемент напряжен, контрфорс тянется к опоре крыши, шпиль и противовес укрепляют это сбалансированное напряжение. Все здесь проникнуто интенсивной жизнью и логикой. Там есть огромные окна, открытые свету небес; но самая откровенная правда вступает, как свет через эти врата, расцвеченной богатством его ума. Там есть изысканные фрагменты, то и дело выглядывающие то тут, то там... Там есть и горгульи; такие, как это изучение запахов, которое заканчивается потоком слов: «тяжелый, стойкий, кислый запах сухого пота и хлопка среди толпы арабов и грубый запах английских солдат; горячие испарения массы людей в шерстяной одежде, пропахшей мочой, едкий, острый, удушливый, аммиачный запах горячего керосина», или ухмыляющаяся маска похоти, слитой воедино с любовью Христа, ангельская щека рядом с пастью дьявола, когда он говорит об идее, разросшейся «буйным тропическим цветом, в которой гармоническое равновесие греческого искусства и греческого идеализма расцвели новыми очертаниями, кричащими, насыщенными страстью Востока.... не в силах совладать с возбуждением, держали зеркало перед чувственностью и лишенным иллюзий фатализмом», отраженным в запинающихся стихах гадаринских поэтов левантинской Галилеи... Там есть дальние тайники, наполовину скрытые даже от него самого, как в той полночной речи, которая побудила вождей целого племени перейти от холодной враждебности к горячему пламени энтузиазма... Но тогда, если эта его книга, которая является им самим, подобна готическому собору по своему стилю и форме, можем ли мы довести аналогию до конца – есть ли в ней божество, которому посвящен этот храм?
Его представлением о подобных унизительных поблажках был сладостный опыт, когда он разгружал пароходы в Порт-Саиде и спал ночью на волнорезе. По крайней мере, как мог бы сказать адвокат дьявола, ему удалось выбрать себе пример «низменных» приключений так, чтобы удивить нас как следует. Возможно – но ему трудно было бы привести пример того, что большинство из нас назовет поблажкой плоти.
Один мой друг, Гровенор Стивенс, пишет мне, отвечая на мое предположение, что половинчатое упоминание об этой тайне исключительно эффектно и, может быть, для того и замышлено: «Что я чувствую в посвящении «С.А.» – то, что оно относится не к желанию Т.Э.Л. показать себя, а к его желанию личной свободы. Он не мог выносить прикосновений, как говорит он сам, и этим стихотворением, мне кажется, он освобождается от собственнического чувства, которое могут испытывать к нему читатели книги... «Достойный памятник для неуязвимого дома» должен быть расколотым и неполным – и стихотворение раскалывает эту книгу, показывает, что она неполна и в чем-то ложна; но сам Т.Э.Л. и его отношения с С.А., какими бы они ни были, остаются неуязвимыми, не попадая ни в чью собственность (unpossessed and inviolate)».
Когда немецкие наниматели решили снабжать своих местных рабочих, свирепых курдов, умеренных черкесов и остальных, обычным немецким рационом, включавшим черный хлеб, штаны и очищенную воду, расходы на него предполагалось вычитались из заработка рабочих. Эта тайна была превыше их понимания, и это вело к большему и большему недовольству. Наконец однажды в день расчета один курдский рабочий, который больше обычного негодовал на то, что получил всего треть ожидаемого заработка, спросил, что все это значит. Немецкий чиновник объяснил, что столько-то ушло на черный хлеб, столько-то на штаны и столько-то на воду. Рабочий ответил, что немецкий хлеб он есть не станет, что воды он может набрать из Евфрата, а что касается штанов, то у них такие штуки не носят. С этими словами он швырнул монеты на землю с такой яростью, что немец, ожидая насилия, позвал своего черкесского телохранителя, чтобы тот защитил его.
Во всей этой огромной книге, где, по-моему, миллиона полтора букв, или даже больше, я выловил, читая ее специально ради этой цели, лишь следующие опечатки: страница VIII вместо XV, глава XI пронумерована как XII, и все остальное таким же образом (putting all the rest wrong), на странице 330 upshop, на странице 501 лишняя точка; на странице 523 буква s перевернута вверх ногами; на странице 572 – armoured-plated, на стр.626 publickly, и, возможно, по случайности – long rich, fur-lined German officer на стр.133; микроскопические огрехи. Одна из его любимых опечаток – great white pants of the engine – была замечена вовремя и неохотно исправлена (хотя я вспоминал прецедент в «Кубла-Хане»!)
Чтобы избежать пиратства в Америке, ему пришлось оформить издание для воспроизведения там. Но оно было очень дорогим, чтобы предотвратить обширные продажи, а стоимость печати была максимально низкой. (Сноска: Его первоначальная (original) – и действительно оригинальная – идея была такова: продать первый экземпляр, скажем, за 10 долларов, следующий за 20, потом 40,80,160... вплоть до миллионов. Таким образом невозможно было бы исчерпать издание, а пираты не могли бы вмешаться. Его это забавляло!)
Бонус для любителей гадания по указателям
читать дальше- помимо добросовестно перечисленных имен и географических названий, "просто понятия" в этом указателе приводятся таким занятным образом: anti-conventional, archaeology (4 упоминания), bodyguard, cathedral, craftsmanship, cruelty, decorations, demolition, “diathetics”, “duplicity”, games, God, gold, halls, homosexual (1), humour, letters (13), love (3), mediaevalism, moods (15), mшsticism (1), night sermon, objectivity (4), physique (18), preciosity (4), printing, “professionalism” (8), psychoanalysts, reading, romanticism, sadism (1), self-analysis, sex (6), sin (2), woman (4)А
здесь у меня (поскольку не про Лоуренса совсем) участник еще одного (более раннего) потенциального совместного издательского проекта - Леонард Грин, которому с меня не причитается (а очень зря)
@темы:
окружение ТЭЛ,
биография ТЭЛ,
отзывы о ТЭЛ
Иногда они появляются с такой ловкостью, настолько кстати для драматурга, что человек, не слишком строго привязанный к фактам, мог бы их выдумать или изменить. ... Если этого не было на самом деле, то каким гениальным штрихом была бы эта выдумка! Зато, подумалось мне, раз мы не предполагаем, а знаем, что на самом деле не было никакого жестокого дяди, о котором Лоуренс рассказывал Брюсу, мы вполне можем оценить гениальность этой выдумки (как и сделал Корда). Вот, кстати, интересно, узнал ли Ричардсе об истории Брюса? Ричардс умер в 1968, но не знаю, в каком месяце.
Можете начать, если угодно, прямо с того замечания, которое он сделал в моей комнате, о том, что мир закончился в 1500 году, ... но если так, вспомните о его любви к печатной машине-монотипу и к динамиту И к модернизму в искусстве, и к самолетам и т.д. И мало ли что человек говорил в студенческие годы. и там своим любимым композитором он называет именно Моцарта Ну да, и любимый композитор не всегда один и тот же.)
отраженным в запинающихся стихах гадаринских поэтов левантинской Галилеи. Как раз думала вчера о том, как жаль, что Лоуренса не издал, как собирался, Мелеагра Гадарского. Это один из тех античных авторов, которые запомнились с детства, т.к. до нас дошло не так уж много гомоэротических античных стихов (это не то, что христиане старались сохранить в первую очередь), и таких эпиграмм Мелеагра оказалось все же сравнительно много. В книге "Александрийская лирика" (1972 г.) было, например, такое:
Ночь, священная ночь, и ты, лампада, не вас ли
Часто в свидетели клятв мы призывали своих!
Вам принесли мы обет: он - друга любить, а я - с другом
Жить неразлучно - никто не услышал иной.
Где ж вероломного клятвы, о ночь!.. Их волны умчали.
Ты, лампада, его в чуждых объятиях зришь!
(перевод Д. Дашкова)
Вот, кстати, в сети его стихи в русских переводах 1;2.
Хотя Мелеагр писал и о юношах, и о женщинах, он в викторианской Англии сыграл особую роль как поэт мужской любви. Ну да, не только в Англии, он же и Кузмина вдохновил на "Александрийские песни", но в Англии, как ты понимаешь, влияние было намного шире. Как раз нашла книгу на эту тему — Greek Epigram in Reception: J. A. Symonds, Oscar Wilde, and the Invention of Desire, 1805-1929 by Gideon Nisbet, Oxford University Press, 2013. Greek Epigram — сам Мелеагр и те авторы, которых он включил в свою антологию.
Уилсон о Лоуренсе и Ричардсе пишет, что "their first project was to be an edition of poems bv the Gadarene poet Meleager". в Это T.E. Lawrence (National Portrait Gallery, 1988), а в большой биографии Лоуренса Уилсон об этом не пишет, зато предполагает, что та книга стихов, которую Лоуренс собирался напечатать в 1936 с Пэтом Ноулсом (после "Чеканки" — нарушив обещание, данное Тренчарду) это как раз Мелеагр (в чьих-то чужих переводах).
Грейвс вспоминает разговор о Мелеагре, во время которого они познакомились в 1920 (He went on to speak of Meleager, and the other Syrian-Greek contributors to the Greek Anthology, whose poems he intended to publish in English translation). Gideon Nisbet считает, что Лоуренс сам собирался и переводить. Забавно, что в книге Мелеагра, вышедшей в 1920, были переводы Ричарда Олдингтона.))) Не знаю, что он переводил, но вряд ли что-то вроде:читать дальше
Да, местами мне тоже Ричардса жаль - все-таки на нем оттачивались некоторые методы манипуляций; хотя он не кажется мне излишне страдающей стороной (во всяком случае, способен с мягкой иронией улыбнуться, оглядываясь на них обоих), и вообще в нем при всем его hero-worship читается достаточно умный и тонкий человек, а от меня ему громадное спасибо за литературные ассоциации и за подробный рассказ о круге чтения Лоуренса (сделавшие мне весь прошлый год и многие планы на год текущий). Меня очень тронуло то, как он водил учеников по памятникам средневековой архитектуры (и вообще эта бойскаутская дружина мне понравилась, как и то, что даже _выпускники_ к нему приехали помочь отстраивать дом). И я почему-то верю, что личная жизнь у него была (хотя бы как таковая, а возможно, и вполне насыщенная)
читать дальше
И Мэк тоже, рассказывая эту историю, особенно упирал на характерную креативность подхода к решению личных проблем
О Моцарте мне где-то еще попадалось, но сейчас не вспомню. Кстати, любители гадания по указателям недовольны тем, что в "T.E. Lawrence by his friends" его нет.
Все-таки литературные интересы Лоуренса отличаются определенным постоянством Ну да.)))
Я добавила в предыдущий комментарий еще ссылку на Мелеагра. Там по порядку идет почти все, что сохранилось от его стихов. В основном это любовные стихи — о женщинах и юношах, а иногда просто жалобы на Эрота и собственную влюбчивость. Есть еще несколько эпитафий, в том числе зайцу:
читать дальше
Есть о концовке книги:
читать дальше
Есть вступление к составленному им сборнику еще несколько стихотворений не о любви, но их совсем мало, а о политике нет ничего. Я тоже думаю, что этих друзей привлекли в Мелеагре не стихи о женщинах, хотя не исключено, что они собирались издать полное собрание, так что туда вошли бы и эти стихи. С другой стороны, если бы это было избранное, тоже, возможно, вошло бы что-то о женщинах, чтобы не шокировать окружающих и избежать вопросов.
«Гранка 53. «Мелеагр, бесстыдный поэт». Я вставил «бессмертный», но автор мог иметь в виду именно бесстыдный.
О бесстыдстве я знаю. О бессмертии не мне судить. Как хотите: Мелеагр не подаст на нас в суд за диффамацию».
В конце концов издание "Чеканки" вопреки желанию Тренчарда уже было дерзким шагом. Ну да, и обычная отмазка: это же я для узкого круга друзей! А то, что оно уже давно ходит из рук в руки по друзьям друзей друзей, так разве за всем уследит один маленький частный издатель... Хотя, видя судьбу остальных переводов, чувствую, что у Лоуренса, если бы он издал Мелеагра, был бы наконец повод послать кому-нибудь коллекцию французской порнографии (интересно, насколько со знанием дела он это говорил?
yadi.sk/i/XwEYqlgWgFuUB